Ла Моль сидел в углу и даже не шевельнулся, как будто ничего не слышал.
– Добрый вечер, господин де Ла Моль! – сказал Болье.
Молодой человек медленно поднял голову, – Добрый вечер, сударь! – отозвался он.
– Сударь! Я пришел обыскать вас, – продолжал комендант.
– Не нужно, – ответил Ла Моль. – Я вам отдам все, что у меня есть.
– А что у вас есть?
– Около трехсот экю, вот эти драгоценности и кольца.
– Давайте, сударь, – сказал комендант.
– Вот они.
Ла Моль вывернул карманы, снял кольца и вырвал из шляпы пряжку.
– Больше ничего нет?
– Ничего, насколько мне известно.
– А это что висит у вас на шее на шелковом шнурке? – спросил комендант.
– Это не драгоценность, сударь, это образок.
– Дайте.
– Как? Вы требуете?..
– Мне приказано не оставлять вам ничего, кроме одежды, а образок не одежда.
Ла Моль сделал гневное движение, которое, по контрасту с отличавшим его скорбным и величественным спокойствием, показалось страшным даже этим людям, привыкшим к бурным проявлениям чувств.
Но он тотчас взял себя в руки.
– Хорошо, сударь, – сказал он, – сейчас вы увидите то, что просите.
Повернувшись, словно желая подойти ближе к свету, он вытащил мнимый образок, представлявший собой не что иное, как медальон, в который был вставлен чей-то портрет, вынул портрет из медальона и поднес его к губам. Несколько раз поцеловав его, он сделал вид, что уронил его на пол, и, изо всех сил ударив по нему каблуком, разбил на тысячу кусочков.
– Сударь!.. – воскликнул комендант.
Он наклонился и посмотрел, не может ли он спасти что-либо от вдребезги разбитого неизвестного предмета, который намеревался утаить от него Ла Моль, но миниатюра в буквальном смысле слова превратилась в пыль.
– Король хотел получить эту драгоценность, – сказал Ла Моль, – но у него нет никаких прав на портрет, который был в нее вставлен. Вот вам медальон, можете его взять.
– Сударь! Я буду жаловаться королю, – объявил Болье.
Ни слова не сказав узнику на прощание, он вышел в бешенстве и предоставил запирать двери тюремщику.
Тюремщик сделал несколько шагов к выходу, но, увидев, что Болье уже спустился по лестнице на несколько ступенек, вернулся и сказал Ла Молю:
– Честное слово, сударь, я хорошо сделал, что предложил вам сразу же вручить мне сто экю за то, чтобы я дал вам поговорить с вашим товарищем, а если бы вы мне их не дали, комендант забрал бы их вместе с этими тремястами, и уж тогда совесть не позволила бы мне что-нибудь для вас сделать. Но вы заплатили мне вперед, а я обещал вам, что вы увидитесь с вашим приятелем... Идемте... Честный человек держит слово... Только, если можно, не столько ради себя, сколько ради меня, не говорите о политике.
Ла Моль вышел из камеры и очутился лицом к лицу с Коконнасом, ходившим взад и вперед широкими шагами по середине своей камеры.
Они бросились друг к Другу в объятия.
Тюремщик сделал вид, что утирает набежавшую слезу, и вышел сторожить, чтобы кто-нибудь не застал узников вместе, или, вернее, чтобы не застали на месте преступления его самого.
– А-а! Вот и ты! – сказал Коконнас. – Этот мерзкий комендант заходил к тебе?
– Как и к тебе, я думаю.
– И отобрал у тебя все?
– Как и у тебя.
– Ну, у меня-то было немного – перстень Анриетты, вот и все.
– А наличные деньги?
– Все, что у меня было, я отдал этому доброму малому – нашему тюремщику, чтобы он устроил нам свидание.
– Ах, вот как! – сказал Ла Моль. – Сдается мне, что он брал обеими руками.
– Стало быть, ты тоже ему заплатил?
– Я дал ему сто экю.
– Как хорошо, что наш тюремщик негодяй!
– Еще бы! За деньги с ним можно будет делать все что угодно, а надо надеяться, в деньгах у нас недостатка не будет.
– Теперь скажи: ты понимаешь, что с нами произошло?
– Прекрасно понимаю... Нас предали.
– И предал этот гнусный герцог Алансонский. Я был прав, когда хотел свернуть ему шею.
– Так ты полагаешь, что дело наше серьезное?
– Боюсь, что да.
– Так что можно опасаться... пытки?
– Не скрою от тебя, что я уже думал об этом.
– Что ты будешь говорить, если дойдет до этого?
– А ты?
– Я буду молчать, – заливаясь лихорадочным румянцем, ответил Ла Моль.
– Ты ничего не скажешь?
– Да, если хватит сил.
– Ну, а я, ручаюсь тебе: если со мной учинят такую подлость, я много чего наговорю! – сказал Коконнас.
– Но чего именно? – живо спросил Ла Моль.
– О, будь покоен, я наговорю такого, что господин д'Алансен на некоторое время лишится сна.
Ла Моль хотел ответить, но в это время тюремщик, без сомнения услышавший какой-то шум, втолкнул друзей в их камеры и запер за ними двери.
Уже восемь дней Карл был пригвожден к постели лихорадочной слабостью, перемежавшейся сильными припадками, похожими на падучую болезнь. Иногда во время таких припадков он испускал дикие крики, которые с ужасом слушали телохранители, стоявшие на страже в передней, и которые гулким эхом разносились по древнему Лувру, уже встревоженному зловещими слухами. Когда припадки проходили, Карл, сломленный усталостью, с потухшими глазами, падал на руки кормилицы, храня молчание, в котором чувствовалось одновременно и презрение, и ужас.
Рассказывать о том, как мать и сын, не поверяя друг другу своих чувств, не только не встречались, но даже избегали Друг друга; рассказывать о том, как Екатерина Медичи и герцог Алансонский вынашивали в уме зловещие замыслы, – это все равно что пытаться изобразить тот омерзительный клубок, который шевелится в гнезде гадюки.