– Неважно.
– Высуньте язык, дворянин.
Коконнас высунул язык Ла Молю с такой страшной гримасой, что незнакомец вторично покачал головой.
– Эх-эх-эх! Сводит мускулы, – говорил он. – Нельзя терять время! Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, минута в минуту: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
– Хорошо.
– А кто будет давать ему питье?
– Я.
– Вы сами?
– Да.
– Даете слово?
– Слово дворянина!
– А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..
– Я его вылью, до последней капли.
– Тоже слово дворянина?
– Клянусь!
– Ас кем я пришлю питье?
– С кем хотите.
– Но мой слуга...
– Что ваш слуга?
– Как же он к вам проникнет?
– Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
– Это тот флорентиец, что живет у моста Архангела Михаила?
– Он самый. Ему дано право входить в Лувр в любое время дня и ночи.
Незнакомец усмехнулся.
– Да, это самое малое, что должна ему королева-мать. Решено; присланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз я могу воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим делом, не имея на то законных прав.
– Значит, я могу на вас рассчитывать? – спросил Ла Моль.
– Можете.
– Что касается платы...
– Ну, об этом столкуемся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
– Будьте покойны: думаю, что он вознаградит вас щедро.
– Я тоже так думаю. Но, – добавил он с кривой улыбкой, – люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что я не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
– Хорошо! Хорошо! – ответил Ла Моль, улыбаясь в свою очередь. – В таком случае я освежу его память.
– Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
– До свидания!
– Как вы сказали?
– До свидания! Незнакомец усмехнулся:
– А я вот всегда говорю – прощайте. Прощайте, господин де Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите? Надо дать его в три приема: сначала в полночь, потом через каждый час.
С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с Коконнасом.
Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились слитные звуки слов, невнятное журчание фраз. Из всего разговора в памяти у него застряло только слово «полночь».
Он продолжал следить горящими глазами за Ла Молем – тот в задумчивости ходил по комнате.
Неизвестный врач сдержал слово и в назначенный час прислал питье; Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».
Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.
Ла Моль подходил все ближе.
– А-а! Это ты, опять ты, снова ты! – бормотал Коконнас. – Или, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.
– Ну, ну, – шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, – пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.
Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт:, Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.
– Черт побери! – прошептал он, откидываясь на подушку. – Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.
– Выкрутитесь, товарищ, – ответил Ла Моль, – если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.
Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал: